– Ох, Марковна! Ох, сыновья! – воскликнул горько он. – Увы, увы мне – в ссылку надо! Вам должно здесь сидеть, а мне след в Пустозерск. Царь место дал, ослушаться не смею.
– Да как же, Аввакум? Слух был, ты вольный! Тишайший отпустил!..
– Цыц, баба! Полно слухам верить! С чего взяла, что отпустил?
– Да едешь сам…
– Се верно, сам. Но лучше в с казаками гнали! Плетьми пороли! – тут Аввакум заплакал. – Даурия, Пашков Афоня… Сколь раз уж помянул! Эх, сладко сек меня!.. А что теперь? Да сам секу себя! Ох, больно мне, душа скулит, подобно псу.. Тишайший ведал, что творит. Знать, немцы научили! Тако, прощай, жена и дети. Не поминайте лихом!
Плеть сунул за кушак и в Пустозерск пошел.
От царского двора она вернулась чуть живая. Карету кони докатили до красного крыльца и встали, прислуга дверцу распахнула и руки подала.
– Слезай же, госпожа. Мы дома!
Боярыня едва лишь шевельнулась и вовсе обмерла. Тем часом нищий люд, подобно саранче, карету облепил и голосить:
– Ратуйте! Ох, беда! Что приключилось-то?! Ох, примерла! Ох, худо ныне будет! Куда нам сирым, кто подаст?..
Тогда и кликнули Ивана, мол, матушка твоя совсем плоха. Боярыч прибежал и к матери в карету, за длани треплет и главу трясет:
– Ах, маменька, проснись! Эк, заспалась!.. Ну, что там государь? Зачем позвал?.. Отверзни очи! Ужель меды вкушала? Царь потчевал?
И глас сыновий чуть оживил ее, открыла очи и уста.
– До смерти напоил…
– Пойдем в палаты! Я уложу тебя, а утром ты проснешься, хмель и развеется, как дым…
– Да коли в так… От хмеля царского не встать. Суровым потчевал вином…
Боярыч скликал всех служанок, велел нести в покои, и следом сам.
– Чудная речь твоя… Обидел государь? Ну, да вот я ему воздам!
– Не смей! – от слов сиих она зашевелилась и руку подняла. – Ты мал еще и глуп, дабы судить царей.
Скорбящую на ложе возложили и отступили – страх овладел: бледна, как полотно, уста уж сини и взор туманом облекло.
– Вели послать за немцами! – служанки задрожали. – Они хоть ни бельмеса, да все же лекаря! И снадобье имеют от всех недуг! Сейчас их все зовут. Намедни Ртищев приболел, так купоросу дали…
– Ступайте вон! – она привстала. – Что немцы мне? Все суета, идите прочь!.. А ты, Иванушка, у изголовья встань.
Тот сам ни жив, ни мертв, приблизился к постели и боязливо встал, словно птенец у краешка гнезда. Боярыня затылок потрепала.
– А ты не бойся, сын. Довольно возмужал и оперился, пора женить тебя…
– Ну, что ты, матушка, я мал, суть отрок! Четырнадцатый год!.. Сие мне не по нраву…
– Что захочу, то сотворю! – застрожилась она. – Не смей перечить мне! Невесту подыщу – и с Богом.
– Ужели в сей же час? – Иван уж чуть не плакал.
– Да нет, сынок. В сей час нужда иная… Покаяться мне след, грешна.
– Кого покликать? Матушку Меланью? Иль Досифея? В сей день у нас сидит…
– Не нужно их, ты ныне духовник.
– Но как же Аввакум?
– Сей праведник далече – ты же рядом. И каяться хочу перед тобою – не смею никому доверить тайны.
– Мне страшно…
– Так слушай же! Семь лет стремилась я избавиться от вдовства, и час настал… Избавилась, и ныне я мужняя жена. Священник москворецкий нас обвенчал оттай, и перед Господом мы стали суть супруги…
– Ах, маменька, не умирай, не закрывай очей!
– Покуда я жива. Се очи затворяет память. Так слушай же еще… Сей тайный наш союз прекрасен был, в тот час и черное вдовство опало перстью. Мы верховыми мчались, от храма прямо в небо!.. Немного радости достало, лишь до утра. Как солнце встало, князь мой к царю отправился… Не ведала, зачем. Коль муж сказал, ему потребно – какой тут спор?.. Ох, коли в знала!.. Обвисла в на руках, собой связала и не пустила. Да что теперь!.. Лишь ныне при дворе узнала, в чем суть… Ох, Матерь Пресвятая, великий грех! След за него покаяться, за ладу… Пошел к царю сказать, что боле он не царь, а суть Великий князь!
Тут сын преобразился, отмел печаль и страх.
– Мне тако ж мнится, мать! Цари доныне были, а сей Кобылин кто?
– Уймись, Иван, не смей так говорить.
– А что же он сказал? Нет, маменька, ты правду мне поведай, коль я духовник твой.
Боярыня смутилась, исповедальный дух увял.
– Не ведаю я правды, почто сие сказал. Но ежли муж сказал, знать, истинно!.. Ах, Господи, прости! Тебе бы, сын, сего не знать, да слово не поймаешь… Запомни, наш государь – суть царь, Россия – царство, иначе быть не может. И ты пойдешь служить!
– Добро, пойду, не умирай!
– А ну-ка, повтори?
– Наш государь суть царь…
– И что Россия?
– Россия – царство…
– О сем и думай, сын!.. Да принеси икону.
Иван исполнил волю и с иконой перед ложем встал.
– Клянись на образе, пред Богом. От слов своих не отступлюсь до самой смерти.
Он повторил слова и приложился, затем помедлил и спросил пытливо:
– Да уж поведай, мать, что дале приключилось?
– Не след и знать. Скажу одно: супруг мой тайный в затворе ныне, на цепях.
– Но ежли бить челом? Чтоб отпустил?
– Возможно ли сие, помысли сам! Брак наш сокрыт от глаз мирских, Всевышний токмо знает… Что я скажу царю? Какое слово молвлю? Раскрыть же сей союз – великий грех.
Боярыч помолчал и тяжело вздохнул.
– Мне жаль его… Должно, достойный муж, коли царю сказал…
– Не смей! Ты клялся на иконе!
– Ох, Господи, прости!.. Скорблю, ведь сгинет князь.
Она внезапно оживилась и привстала.
– Надежда есть! Семь лет тому давала я вещицу, хранящую от смерти… Давно когда-то ехала в карете, и тут ярыжка подзаборный. В окошко бросил – на тебе, возьми! И грошик дай… Позрела – медь зелена. На что безделица сия, спросила. А он: возьми, она спасет от смерти. Я ею был одарен одним царем арапским и с того часа вот уж век прожил. И жизнь прискучила довольно, так вот бери за грош! Я посмеялась и взяла… Не обманул, ярыга, и в самом деле беды отступили! И страх, и опасенье – все исчезло. Когда ходила по дворам и милостыню носила, разбойник с ножиком напал. Зарезал бы, ей-ей, да ножик вдруг упал и как стекло, разбился. В другой раз лиходеи карету осадили и ну стрелять! Да мимо!.. Покуда оберег сей у него на вые, смерть обойдет его. Никто не в силах тронуть! Даже царь!
Она в сей час вскочила и сына обняла.
– Ты ныне духовник! Излила тебе душу и веру обрела.
– И напугала – страсть…
Сей отроческий страх, подобно ветру, лишь душу опахнул и будто канул. Однако утром, ото сна восставши, она позрела матушку Меланью, и в сердце вызрел лед. Та ласкова была и не корила, но схимный вид ее, суровый черный плат, побитый письменами, ровно молью, и ряса, шитая крестами – все источало смерть. Ну, словно в скорбный год, когда скончался Глеб, и дом на Разгуляе ей склепом мнился. К чему ни прикоснешься – к столу ли, к ложу иль к перилам гульбища – чего касался муж, все было мертвым. Она уж мыслила переселиться в усадьбу на Ходыне, дабы не грызла память, но в тот же год к ней и явился странник, сказав:
– Жену собе ищу.
Дух смерти в миг един оставил терем, и там, где он витал, отныне поселилась жизнь.
Монашку отослав, боярыня укрылась одеялом и, веки опустив, пыталась погрузиться в сон, однако ложе отдавало тленом и хладом мерзким, будто бы могильная земля. Встать захотела, покликала служанок, однако девки молодые еще спали и на зов, веригами бряцая, притащился Федор.
– Как почивала, госпожа? – чему-то улыбался. – Меня звала, али кого?
В другой бы раз и прогнала, однако стылый страх, объявший существо, как будто волю отнял.
– Тебя звала, – пролепетала. – Что, утро на дворе?
– Да, госпожа, уж солнце встало, весна!
– Ну, будет преклоняться. Тебе не госпожа – сестра духовная.
– Добро, сестра!
– Что там еще, на свете белом?
– Трава растет и лютики-цветочки. А на Басманной благодать! Река струится, пчелочки жужжат. Еще чуток, настанет лето!
– Ты ныне весел что-то…
– Уж полно горевать!
– Дух смерти всюду, тлен…
– Ничуть и не бывало. В сей час же отворю окно – позри сама!
И отворил! Да токмо не весной пахнуло, не цветом трав и зеленой листвой – землей могильной нанесло и свежей кровью.
– Ох, Господи, прости… Что там творится, Федор? Ужель теленка режут?
– Да полно уж, сестра! Сие тебе блазнится.
– А голоса? Откуда голоса?
– Се голь шумит. Копеечки делят, куски – потеха ныне, на Лобное идут.
– Опять? Я боле не велела взирать на казни!
– Не слушают убогие. Да что с них взять? – блаженный рассмеялся. – Кто голову на плахе потеряет, кто долю свою сыщет. Известно по Москве, на лобном зрелище богато подают, поелику боятся смерти. Жизнь бренной чудится и не жалко злата. Однажды именитый муж мне в шапку бросил рубль. Ей-ей!
– А что же ты сидишь?
– Да мне прискучило сие и боле нет охоты взирать на смерть.